Ю Р И Й   

К О С А Г О В С К И Й

 

 

 

 

Р А С С К А З Ы

 

 

 

 

 

 

 

60-70-х гг.

 

 

 

Москва

2000

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

._-*-_.

 

 

 

 

 

 

 

 

Я уже не мальчик или девочка, но я не такой уж и взрослый: мой отец и моя мама, конечно, все же старше меня. Сказки я давно не читаю, хотя их по-прежнему люблю, но ведь столько у меня знакомых всяких (они тоже почти все моложе своих родителей)  -  и вот приходят они и говорят: ты читал продолжение повести в таком-то журнале? Мол, пол жизни потерял, если не читал, ну и т.д. и т.д.  -  так что сказки я теперь не читаю.

Во-вторых, я конечно не сказочник. Но у одной моей знакомой есть брат и однажды, когда его с женой не было дома, моей знакомой пришлось кормить их ребенка кашей, чтобы он не орал. И вот пока она одного кормила, другой (девочка уже ходит, говорит, одевается и т.д.) смотрел на все это.

И вот эта Ланка или Светланка смотрела загадочно иногда и на меня  -- вот тут-то я и заметил сказку, самую настоящую сказку, потому что глаза у нее голубые, и, в общем, какие-то интересные. Остроумно было бы тут заметить, это бы все, т.е. сказку заметить было мудрено т.к. она стояла против света, эта самая Ланочка.

Как бы это вам все рассказать? Я потом поссорился с моей знакомой, т.е. однажды мы сидели и разговаривали в последний раз. Она мне говорила, чтобы я себе взял на память Франса, но я его почти ничего не читал и не люблю его. Потом она сказала, чтобы я взял Родена, потом еще кого-то, она мне сказала, что ей будет приятно, если у меня будет какая-нибудь ее книга. Ну, в общем, я встал потом, подошел к шкафу, где белье, и на одной полке, под бельем, нечаянно нашел японскую куклу, японец спокойно сидел в углу (он очень здорово был там спрятан, наверно он ей достался от матери). А ей я сказал: почему он у тебя здесь лежит? (я его увидел, между прочим, в первый раз). А она говорит: а куда его поставить? Я оглядел комнату, и в самом деле, куда его не положи, это было бы очень банально, ну и т.д. и т.д. т.е. собственно сказка вся.

Зато, знаете что? Я знаю телефон в эту комнату. Надо позвонить и молчать, и не смеяться, и не дышать в трубку. И представьте себе: телефон у окна, где ваза с сухими розами (она очень любит розы) и прямо пройти шагов пять, и слева у стены будет этот шкаф. Большой коричневый, т.е. деревянный шкаф, грубый такой. Еще там внутри, на гвозде висит шляпа с вуалью, но она ее никогда не носила  --  только  не смейтесь. Телефон Б-1-75-49. И вот когда будете молчать, представьте все это .

 

 

 

 

 

 

 

 

._-*-_.

 

 

 

 

 

Вдохновение ко мне приходит, когда я спать ложусь. А спать ложусь только один раз, значит и вдохновение один раз, да еще и к концу дня  --  вот ничего и не делаю, почти ничего, да, в общем, пожалуй, и ничего  -- и ведь все это от любви, логически рассуждая.

Ну, уж если все от любви, и я люблю тебя, так поделюсь с тобой вчерашней приятностью. У меня было ужасное настроение, я сидел на стуле у окна и, удивляюсь, почему бы мне ни вспоминать, как мы с тобой (и еще кто-то, правда) в кино ходили, но я сидел и смотрел на солнце. Оно сначала слепило, а минут через пятнадцать, думаю, вдруг стало просто красным, как еще ни кем не виданная елочная игрушка, а, сколько там было таинственности, ой-ей-ей!

Но это я уже потом разглядел, т.к. чуть солнце притухло, поднялись в воздух вороны, и розовое небо стало, как кофта в черный горошек, они полетели абсолютно без крика через наш дом, и в центр города. У какой-то я видел лапу, предпоследняя летела, открыв рот (я живу на один­надцатом этаже), а последняя каркнула, не громко, и не полностью.

 Потом я еще долго смотрел на этот елочный шарик, сравнение с елочным шариком мне кажется очень удачным, потому что я с таким же чувством смотрю иногда на елочные шарики. Правда, я уже два года не видел елки, нашей домашней, чужая елка это не совсем то конечно. А солнце  так и не зашло! Погасло и все.

Сейчас меня мама позвала и попросила закрыть дверь, (мы устроили сквозняк во всей квартире) я ее спросил, не замерзла ли она, а она говорит: «Нет». Я спросил, что неуютно? А она говорит: «Нет, но он меня пугает». И т.д. и т.д.

Если тебя в жизни будет холодно, ну. Представ­ляешь,…не знаю, что тебе описать, мне, так было холодна однажды на берегу моря, и еще раз на чердаке, но неважно, запомни на всю жизнь: если будешь мерзнуть в какой-нибудь комнате с ледяными крашеными полами, холодными стульями и полным собранием сочинений Диккенса  -  то не возьмись читать его рождественские или святочные рассказы, кажется том двенадцатый, иначе у тебя наверняка будет воспаление легких, сейчас конечно медицина сильна, но зачем связываться лишний раз  -  это ветер, ветер бесконечный.

Так вот, однажды я шел молодой и красивый, в кожаном пальто и в шляпе, и грустный - т.е. содержательный такой молодой человек; и вот вижу я в овраге, не далеко от меня, летит на одном месте жаворонок и поет, и ветра почти не было в овраге, хотя ветер же ведь одновременно скрипел дверью деревянной уборной?

 

 

 

._-*-_.

 

 

 

 

 

 

 

А вчера, рассказать тебе, что случилось со мной вчера? Я вышел на улицу найти банку для гуаши, какую-нибудь, и вот. В подъезде на меня набросилась лифтерша, и уговорила меня, чтобы я сосчитал года для какой-то старухи для пенсии (я на обратном пути и сосчитал? 19 лет, 5 месяцев  -- а она мне за это дала две пол-литровых банки, а я ведь целую улицу прошел и ничего не нашел). Да, а когда завернул за дом, то вижу, стоят двое, потом мимо них прошел и слышу, что они что-то ищут. Я вернулся и предложил свои услуги. Юноша мне сразу понравился тем, что не знал названия улицы: «Знаете, - говорит, - улица кривая вбок идет?»  Я говорю: хотите, я вас выведу на нее, вот здесь? И мы пошли. Какая была девушка, не помню никак. Я им говорю: я сегодня точно так же искал одного художника, у которого в мастерской  стоит фисгармония, я всем его так и описывал;  ни фамилии, ни имени не помню, ни этажа   -   полное лицо, говорю, черные глаза и в мастерской фисгармония. Мы прошли чудесные дворики, и я очень был рад, что повел их сюда, о чем и сказал, они это восприняли как иронию, так как было очень темно, но мы попрощались и, кстати, вот как:

-Большое спасибо Вам, - говорит девушка.

-Да, да свидания!  - говорю я, и все .

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

в д в о е м

 

 

 

 

я сначала сам представил, а потом маме говорю (а были мы в пустом доме  -  «она» в нервной больнице, бабка их в доме инвалидов, а мальчишка в интернате, бедный и беспризорный): «Хочешь, я тебя напугаю?  -- вот сейчас я уйду, в этом кожаном пальто и шляпе, и перчатках, а вдруг к тебе может придти кто-то (не я) в таком же пальто, шляпе…» и вышел в коридор, а она чуть ни кричит: «Ты что, мне хочешь нервы подергать?!» И я испугался своей шутки и почувствовал, что если я даже ее обниму, то мы оба все равно еще будем бояться. … Это итак понятно, а только вот я еще что расскажу.

В маленькой комнате, в той квартире, стоит темно-синяя кроватка детская (я в ней не улягусь, даже если подтяну ноги), а в ней часы, как маленький гробик. Страшно? На байковом одеяльчике .

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


в   а в т о б у с е

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

я представил, что если я девушке в автобусе скажу: у Вас скоро ручка оборвется… то через некоторое время у нее, действительно, ручка вдруг оборвется, и она скажет всем, мол, смотрите, как здорово получилось -- какой-то  незнакомый один парень сказал, и в самом деле оборвалась! А я, когда ей на сумочку посмотрел и думал, что это обрывается ручка, но на самом деле там просто железочка виднелась. Сумка белая, а пряжка такого же цвета, т.е. не железочка только, а медная, я ее потом заметил, ну и представил, как это можно написать .

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

в   к в а р т и р е     5

 

 

 

 

 

 

 я всегда чувствовал себя странно: представлял, как бы навалились на меня три человека и мучили бы меня, скрутив мне руки, и давя мне в живот коленками или ломом  -- жутко. Я что-то видел такое, у арестантов, когда мне было лет пять, или это мне казалось, но это долго производило на меня впечатление, долго сопутствовало мне в жизни.

А как взялись эти женщины, я не знаю, да и это неважно. Я привык с детства ничего не знать и до всего догадываться, ничему не удивляться, рано или поздно все само собой объясняется, все приходит ко мне само.

Всего нас в этой квартире шесть человек. В голубом платке и в сером платке  -  Мария Ивановна и Евдокия Ивановна (совпадение) они, собственно, тихонько все время сидят: то спят, то на руки себе смотрят -- хорошо со старухами. Теперь Вера Ивановна  - 30 лет, Маргарита Сергеевна  -  40 лет, и Нина  - 18, мне  20.

Первый день мы очень странно сидели. Я себя чувствовал как на иголках, а мы знали, что нам «так жить и жить, сквозь годы, мчась» долго, ну, лет 10, 20, нет – лет 7  -- природа не такая уж глупая, а семи лет вполне достаточно, т.е. я думаю, что через лет пять-шесть все это как-нибудь кончится. А как это произошло, обязательно со временем выяснится, да и если подумать, то можно догадаться, но зачем отравлять себе очарование случая? Вот случилось так, ну и, слава богу, что случилось, ведь это интересно, хотя и неприятно. Но интересно, кто как реагировал, когда мы все сидели в одной комнате. Старушки сидели, одна у окна, другая на кровати, девушка наша около тумбочки сидела, женщины, Вера Ивановна и Маргарита Сергеевна сидели дружно на диване, и все время любовались картиной «Лодка на высокогорном озере». А я то ходил (пользуясь там, что я один среди них кавалер, потому что, если бы был еще кто-нибудь, то я бы не ходил, хотя я не такой уж и король собственно внутри себя)… Когда я ходил по комнате, они первое время вели себя нормально, и только месяцев через три началась, вернее, выяснилось, что все мы друг руга любим. А то ведь сидели первое время так, словно очередь в парикмахерской. Женщины смотрели на картину, сидели на диване и смотрели, Нина, не помню как, но очень скромно себя вела, изредка… изредка смотрела на меня так, чуть-чуть.

А в нашем распоряжении целая квартира, вот я сейчас сижу на кухне (слушаю, как капает в ванной комнате) и пишу, потому  что, если не попишу, то долго не засну.  Сейчас все спят по разным комнатам. А одноногая Ниночка, наверно не спит, представляю. Про ногу Нины я вам ничего не буду писать, а то придется объяснять, как она одноногая, а волнует меня, но нога ее не обрезана, ничего, а просто так, т.е. она одна такая выросла с одной ногой на всем белом свете. Я ее голую тоже конечно видел и она самая красивая… может быть, потому что это все-таки несчастье и вызывает сострадание какое-то участие и больше чувств, но, короче говоря, это меня волнует и все.

И хотя за эти два года, после стольких ссор и скандалов, я теперь им муж, но люблю я Нину. Сначала было вот как. Я собственно сразу еще, первую неделю приглядывался к Нине, хотя она и одноногая (а потом это мне стало, правда, неприятно немного, но не как сейчас - сейчас, господи, я счастлив, когда глажу ее всю сверху до низу) и она ко мне присматривалась. Теперь, со старухами  у меня не было никаких отношений, они только мучили меня своими расспросами и все. А Вера Ивановна (она красивая почти), (у нее один зуб стальной) она меня сразу поразила, т.к. она, прежде всего, уже женщина. Хотя сорокалетняя Маргарита Сергеевна тоже наслаждала меня, но как это случилось,  не поймешь, случайно, да и говорить об этом не хочется, т.е. я сейчас не помню, мы встретились нечаянно в коридоре (мы ведь никуда не выходим отсюда), свет почему-то не горел, но я сразу понял, что это  - вот эта пожилая женщина, ну и все собственно, а с Ниной мы запираемся в ванную. Кстати, мне вот сейчас хочется, но я ничего не буду делать, а просто сегодня пойду и лягу спать. Кстати, сижу на кухне, пишу, а сам думаю: что вот стоит ведро, вот веник лежит, мои туфли, я сижу босый, носки валяются  --  вроде все реально и нормально, а что случится такая жизнь, какая у нас идет в этой  «квартире», я догадывался, т.е. чувствовал чуть-чуть, что может все примерно так случиться… в принципе конечно, теоретически, как случится, каким образом, где и т.д. я не знал. 

Я их всех по отчеству назвал, хотя это для меня не характерно, я первое время всех называл на «Вы» и все, так удобнее и запоминать ничего не надо. Но как же я буду называть их, когда вместе с кем-нибудь? Скажем, Вера Ивановна, конечно Верой Ивановной я ее не звал, а Верой (и не сразу, и это трудно себе представить), кстати, она сейчас беременная и все время стирает или разговаривает со старухами, а Маргарита Сергеевна читает,… и с тех пор, как я стал мужем их всех, я с ней тоже бываю, но об этом ничего не хочется говорить, бываю и все.

Странная квартира? Ну вот завтра, я поинтересней что-нибудь напишу. Женщины ведь меня с ума сводят: для чего-то побелку устраивают, пол моют. Да, самое главное: в маленькой комнате в голубой железной кроватке часы стенные кто-то положил, впечатление, что это как маленький гроб. Странно мне среди них жить, ну спокойной ночи .

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


н а    Ч у к о т к е 

 

 

в  с е р е д и н е    я н в а р я

 

 

в д р у г  о т т е п е л ь

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

уже вечер. В коридоре горит свет. (На лестнице ничего не слышно  --  потому что, когда я поднимался,  поскорей обратно, то уже не было ничего особенного). Очень красиво: открытая дверь и в ней голубой снег вечера (такие бывают окна) и    капает на пороге в лужу, как будто в коридоре разговаривают дети, потому что звук тихий и такой трогательный, и такой чистый  --  когда я вышел ну улицу, около крыльца в снег падали капельки.

 

«Апрель-капель» подумал я, и стал вспоминать, какой же сейчас месяц, но в это время какой-то симпатичный солдат разговаривал с двумя девушками и я отвернулся от них, постоял. Ветерок был вообще холодный, а я был в свитере. Прошла женщина в пальто, а я вздрогнул чуть-чуть, думал, что это девушки, и ушел записать, как в коридоре у открытой двери на крыльце капают капли  в лужу, и как будто в коридоре собрались дети, и это я прошел и заметил их  .

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


п е р е д   к и н о

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 полы  --  узкие доски. В центре четыре деревянных колонны, покрашенные масляной краской. По краям стулья. Она сидит напротив меня, через весь зал. Она очень некрасивая, но я представил, что если сидеть с ней рядом и трогать ее груди, то это будет нам обоим приятно. Она перебирает ключи, а впечатление, что она грызет семечки. Я не смотрю на нее (вот она зевнула: А-ах.). Нам еще двадцать минут сидеть. Я как знал, что она смотрит за мной, и боялся посмотреть на нее и посмотрел, чтобы знать, что она делает, а она смотрит (пришли солдаты, потом их опишу, они молчат, один из них шмыгнул носов), а глаз ее не было видно, но смотрела она темная страшная, хмурая, недовольная. Чего она сморит? Любопытно? Или еще чего-нибудь? Скажем, ее никто не любит, и она уже ни во что не верит  -- у меня уже шея болит писать, а солдаты уже ушли давно, а пришел старшина с каким-то татарским лицом. Они чуть-чуть поговорили, и она снова сидит, вниз голову опустив … смотря на руки, теперь смотрит на меня; пришли еще люди. Она зачем-то сказала: «Нет». Кто-то (кто пришел в сапогах сказал? «Звуковой фильм».

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


р а с с к а з  ПРО КРАСНОЕ ПАЛЬТО

 

НАПИСАННЫЙ В ПОЕЗДЕ

 

(в ПЛАЦКАРТНОМ ВАГОНЕ)

 

 

 

 

 

 

 

 

вот Вам прелюдия? Сон видел, как я кушал в столовой. Взял там жареную колбасу с пюре (там еще вроде были сосиски, но называлось, по-моему, все «жареной колбасой), да, и вот она говорит: «Посмотрите, картошка пахнет капустой». Потом она еще раз повторила и сказала, чтобы я посмотрел все-таки, «а то можно сходить в меню», что означало, что мол, они мне могут обменять. Я ей говорю с благодарностью, что «у меня еще ни разу так не было, чтобы из-за меня ходили в меню». Она говорит, а такая симпатичная женщина, что не для грубиянов. «мы можем сходить».

Ну и все, кончена прелюдия. Дальше я пошел, съел, и вроде проснулся. Хотел записать сон, а потом раздумал и решил, что ни к чему. Но вот про девушку в красном пальто слушайте рассказ, а сон прелюдия к рассказу, хотя эта женщина в столовой была в белом. Ну, ладно, вот история про девушку в красном пальто. А пальто у нее, между прочим как у девчонки в соседнем купе (вагон плацкарт­ный). До сих пор не могу забыть это красное пальто (в метрах тридцати от меня и черные волосы, я шел сзади). Началось так. Даже с самого начала Вам будет не интересно (как выскочили мальчишки, один из них рыжий, как за ними шла она  --  это только для меня живая картина). Но вот мы идем в метро (вошли в поезд) и она стоит в середине вагона, красивая и прочее, и в красном пальто, и красивые волосы  --  мне, между прочим уже противно о ней писать почему-то, но может быть это пройдет, а кому-нибудь это все-таки интересно, да и мне, в конце концов, в первую очередь, должно быть интересно, только когда изменится настроение. В общем, шел я за ней, и была она в красном пальто, и оглядывалась на меня, вот и дело с концом. И долго мы с ней шли и были всякие маленькие домики, и спрашивала она улицу у всяких прохожих, и шли мы, и шли. В одном месте она оглянулась, и как раз ворона летела, и было интересно: домики, улица вся в лужах, она в красном пальто и с черными волосами, и белым лицом, и одна ворона в небе. Я ей махнул на ворону, она посмотрела и дальше пошли. Немножко еще прошли, и встретил ее молодой человек в сером костюмчике, они посмотрели на меня и пошли. Я постоял и пошел за ними. Потом я там вертелся несколько часов. Такое красное пальто и все красивое   -  и руки, и лицо, и фигура, черные волосы; … ой, да вот и все  .

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


 я  х о д и л   в  г о с т и

 

 

 

 

 

 

 я хочу попробовать описать этих людей (т.е. если говорить без всяких хитростей, описать собственно всю эту семейку, да и все). Квартира у них ужасная (три маленьких комнаты, как ниши фанерные или перегороженный коридор, а хозяйка, их мать, больная, ненормальная). Обстановка в комнате тоже ужасная, но я сейчас возьму и каждого обрисую.

Начнем с самого младшего, т.к. о старшей речь отдельная, и самое главное, что она как женщина волнует меня, этого я не забуду, а как мальчишка на гармошке играл, это я могу забыть. Звать его Витя, потом постарше пойдет Толик, потом Нина и Аня (их мать). Вите восемь лет и он конечно первоклассник. Я уже не помню своих впечатлений от первого класса, помню только, как шел в первый день с цветами и помню, как бегал по зеленой траве на перемене, но это уже может быть 2-й класс, вот, и поэтому я его спросил, интересно ли ему учиться, мол, ходил ли бы он в школу, если бы не папа и мама. Он говорит: ходил бы. Это несколько неожиданно (я вообще-то там очень глупо себя вел, т.е. они наверно немного удивлялись, слушая меня), но убедительно.

Так что же можно о нем сказать? Довольно красивый, с длинными ресницами, только у него, правда, на губе и под носом, и немного на подбородке, были красноватые пятна  -  может быть, он этим местом  прижимал гармошку или воспаление и прочее; еще, когда он пытался подпевать, то очень писклявил (я сидел в комнате, а он на кухне, и я слышал какие-то странные звуки, а потом оказалось, что это он, причем брал очень высоко, под лад гармошки   --   я сидел и перебирал тихо и неторопливо, а он подвывал, оборачивался, сидя на табуретке и улыбался, а я подмигивал ему).  Еще, значит, он жадно ел утку, вышивал потихоньку маме платочек «на 8-е марта» и самое главное, меня поразило, как он трогательно играл на гармошке. Он ее очень широко растягивал, голову ложил губами на гармошку, и очень трогательно играл (как будто своим детским голосом пел) «Дунайские волны», без басов, так искренне, очень просто, не слишком выразительно, как бы старался человек изощренный  -  ну ладно, в общем,  каждый видел детские рисуночки, что такое детская непосредствен­ность знает, так что не о чем говорить.

Теперь Толик, мы с ним разговорились, когда он меня провожал домой. Он мне чем-то понравился, когда меня провожал (надо было бы его пригласить домой к нам в госпиталь, тем более что он вошел в подъезд, но было очень поздно, около одиннадцати часов). Итак, Толик. В очках, семиклассник, учится в седьмом «А». Нос у него слишком длинный, а глаза несколько бессмысленны  -  (это мне казалось, когда он в комнате был, т.е. до того, как он меня провожал; он как раз только что с «вечера» пришел, в школе был «вечер»  ( -- ах, помню, помню я наши «вечера», недавно было, да ни за какие деньги не вернешь, я имею в виду «вечера» в седьмом классе, но конечно и в 8, и в 9, и в 10 тоже конечно было интересно, но сейчас мне вспомнились «вечера» в 7 классе).

На баяне он играл не интересно. Надобно что-нибудь о баяне сказать, да противно  (  -- у меня всякие бывают настроения, в общем, есть баян кроме гармошки и все), но когда постарше парень, то сложнее его настроить на настоящую игру, в общем, он сыграл вяло и не интересно, но хорошо ли он играет или плохо сказать нельзя, т.к. он себя еще не показал, но, короче говоря, для моей картины он мне запомнился с плохой игрой на баяне, вот таким каким-то мальчишкой.

Теперь Нина, и сама хозяйка. Можно описать Нину с интерьером, я уже говорил, что у них квартира ужасная. Тем более что мне Нина в таком виде и запомнилась, так как она красива очень по цвету: светлые волосы, белое лицо, белая шея, розовые губы, голубо-серые глаза и большой нос  -   правда, светло-коричневая кофта к этому, но все это описывать не хочется, т.к. сегодня хочется сразу закруглить, и описать всех сразу, а завтра можно еще дополнительно попробовать пописать. Так вот, эта девочка меня тоже волновала, т.е. нравилась мне. Она несколько невежествен­ная, но она так молода (лет 15), что все, что ни говорит, почти все приятно. Но она, кажется, ненормально боится за свою неприкос­новенность или там еще что-то было, или шизофреничка, или она просто меня стеснялась (т.к. с одной стороны, она не хотела со мной оставаться на полчаса, когда они сходят в магазин, а с другой стороны, пила чай на кухне отдельно от нас, когда мы все сидели в комнате за столом).

Ну, и, наконец, мать. Женщина красивая, и лицо, и глаза, и фигура, особенно фигура, все очень очаровательно, хотя ей, видимо, скоро 40. Она сумасшедшая. Мало культурна. Тянется к творчеству. Ее рисунки в студии ужасны, но одна копия с букваря маслом, и по ее рассказом, с интерпретацией, очень хороша, остальное все, с натуры или без натуры  -  ужасно, итого только одна вещь каким-то чудом хороша. Ну, все, я заканчиваю арифметику и еще раз скажу: и платье, и ноги, и пальто, и глаза, и губы, и руки  --  все ужасно очаровательно. Завтра она придет часов в пять, мы с ней напишем натюрморт, посмотрим, что получится, а впрочем, я через четыре дня уезжаю и, слава Богу...  

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


п  р о   о д н у   д е в о ч к у   д а в н о – д а в н о

к о г д а    я    е щ е   ж и л    в    К и т а е

 

 

 

 

 

 

 

это было в одном городке. Сейчас я вспомнил, этот военный русский городок был около Цзынь-Чжоу. Сейчас я уже точно вспомнил, что за аэродромом была гора Самсон, а мы жили в домиках, построенных японцами. Они были очень благоустроены: в каждом доме баня и уборная. Тогда это мне казалось роскошью, а впрочем, это было чудесно. Итак, налево Самсон, направо -  далеко-далеко море, а если идти за наш дом, через поля, через кооператив, и по дороге, то будет город Цзинь-Чжоу. У меня были тройки, двойки и я писал стихи:

 

Я сижу в ожиданье отца,

И не знаю, когда он придет,

Джек сидит и скулит у крыльца,

Ветер грустную песню поет .

 

 

Я решил рассказать о Жереховой. Я был в нее влюблен, и не платонически; и только начиная с пятого класса, я уже любил платонически, хотя мы, видимо, всегда, не зависимот от возраста, одних любим платонически, а других не платонически, и иногда любовь бывает такая, а потом переходит в другую.

И мне очень хотелось с ней спать (когда я слышал ее имя, или когда проходил около ее дома), не помню сейчас, какой точно был ее дом) я ужасно наверно волновался. Я помню, там дома за два от ее дома (где мог быть ее дом) был такой же желтый нарядный домик, где была читальня, и я в нее лазил в форточку… вечерами, и лазил в школу  в форточку, и ходил там по темным классам и учительским. Потом я однажды вечером нашел испорченный презерватив …  положил его в карман и потом выбросил.

Так я и не могу ничего рассказать о Жереховой? Ее кажется, звали Люда или Люся, но, по-моему, не Света. Я мысленно говорю: «Светка!», и вспоминаю мысленно, могли ли так кричать мальчишки и девчонки тех темных  вечеров в маленьком городке? Я, собственно, наверно около нее наверно и не был, потому что я не помню ни ее роста, ни ее пальто. Но помню, что ее фамилия отчасти созвучна с  «дирижер» и  «жир». Да, и еще там была Лазорева. А если бы сейчас пойти налево от тех домов (где был ее дом и читальня), то будет дом перед видом на Самсон, где жил Феликс, сын замполита. А если снова подумать о ее доме, вернее о тех сугробах, которые около тех домов, где жила она, то очень приятно .

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


 с к а з к а

 

 

 

 

 

жил-был один человек в одном городе. А в другом конце страны жила эта девушка (его одноклассница, между прочим). И вот жил он, жил, а она ему нравилась. И так он прожил  всю жизнь в своем городке, все время, мечтая и думая о своей однокласснице, а она в это время любила другого. И потом они все умерли: и он, и она, и тот, кого она любила, но его сердце (когда тот человек жил один) билось зазря  .

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


в    д о р о г е

 

 

 

 

 

 

я  тебе соломинку пошлю и опишу станцию, где я ее поднял. Сказано - сделано. Прохладно очень было, хотя солнце светило на всяких коричневых домиках (я собственно на каждой станции выскакиваю без пальто и мерзну). Ну вот, описание мое длится (!) к концу, потому что ничего особенного на этой станции не было, как, например, на другой я сидел на солнышке на бревнышках и тоже на колено, на которое падала тень, ветерок дул холодный и по спине (сей термин не употребим для переписки одноклас­сников), (хотя они впрочем, локтями друг друга касаются) тоже холодный ветерок. Ну, и последняя минутка внимания: рядом с поездом две рельсы, и то, что я конечно с одной на другую прыгал, это было на всех прочих станциях, ну, а тут же и сено разбросано соломинками и особенно на высокой платформе ря­­дом со складом ( на платформу я не забирался), вот одну-то я и подобрал под ногами .

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


 в   М о с к в е

 

 

 

 

 

 

У меня с матерью неважные взаимоотношения, а  с родственниками наоборот нормальные. Это потому, что она далеко и писать некогда, хотя бывает не один день, когда я с утра сижу, время тяну и ничего абсолютно не делаю. А бывало, она в Москве и мы с ней ругаемся потому что, (где-то ворона каркает, ну а пилят доску во дворе само собой уже давно), и ругаемся потому, что она от меня чего-то хочет, а мне тишины хочется. Но, слава Богу, она еще жива, и я еще, как она приедет, подойду и обниму ее, и отца тоже, хотя ведь всегда по приезду обнимаются и всегда неинтересно.

А к родственникам я так мило приезжаю и рассказы­ваю им чего-нибудь, они меня кормят, слушают меня, а мне их интересно послушать, так как бываю я у них очень редко, раз в месяц. По существу, деньги занять или отдать. Только вот лежал я сейчас, кашлял  - мне ногу левую обдувало, не накрытую одеялом, и вдруг так больно вспомнил, что вот я бываю у родственников, веселюсь, рассказываю им, чай пью у них, а по их воле я в прошлом году безквартирный скитался… и увидел я вдруг без романтизма, что мне-то хорошо лежать на чердаке соседнего дома (хотя сейчас грустно вспомнить), а им-то какого от того, как они тогда со мной поступили? А если они этого и не переживают, то каковы все равно они, как неудачно поступили они со мной, что про них все могут подумать и говорить? А я ведь с ними и весел, и хорош, а даже столько раз ел, что просто неудобно. И как вспомнил я все это, грустно мне стало, что не мог я больше лежать и сел на наше кресло к окну, и нарочно  я начал про мать писать, чтобы постепенно показать, что вовсе-то я один. Перегибаю теперь бумагу, переворачиваю, и, наклонившись, пишу. Бумага отсвечивает и карандаша (т.е. карандашных, надо понимать) строчек не видно, а руки такие темные на бумаге, и строчки чуть-чуть серебрятся на половинке листочка. А за занавеской окно, а там балкон и внизу во дворе играют мальчишки (по-моему, с утра) в пинг-понг на столе. Еще слышно, что играют .

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


р а с с к а з  

 

н а п и с а н н ы й  

 

в   у б о р н о й

 

 

 

 

 

 

но в этом рассказе нет ничего про уборную. А в уборной я его написал нечаянно. У нас дома все спят, а в коридоре писать  - что-нибудь подумают соседи. Вот сейчас я сижу и слышу, как пьяные мужчины о чем-то объясняются (а я, между прочим, в мужской уборной, и сейчас,  кстати, кто-то дергался в дверь и зашел в женскую, и все делал рядом).

Так вот, шел я вечером из кино (сейчас полдве­надцатого) и бежит мне навстречу черная собака, я на нее раз  -  и зарычал. Мы с ней поворчали друг на друга? Она лаяла, а я рычал. Я бросился бежать, а она за мной, мы с ней полуиграли. Потом я человеческим голосом говорю: ну иди сюда! Она остановилась как вкопанная, а потом бросилась ко мне, но смелости не хватило, и я ее не гладил, потому что она с первого раза не решилась приласкаться. Я нагнусь, а она отскакивает. Потом мы с ней увидели другую собаку, и я подобно псу-драчуну бросился на нее с лаем. Она была бело-грязная, через дорогу от нас (сейчас только что приходила женщина, шлепая туфлями, и вылила горшок). А белая собака и не думала убегать, а легла, и я стал ее ласкать, а она лизала мне ухо, и особенно было приятно, когда я чувст­вовал ее зубы, мне хотелось, чтобы она меня в шутку укусила зубами за кончик уха, но она только лизала, а морда у нее была вся мокрая. И я подумал, что она этим ртом ходит по помойкам, но прижимать ее нос и голову к щеке очень было приятно. Да, а черная, моя первая любовь, тоже поближе подошла, и я протягивал к ней левую руку, но она дала только до носу дотронуться, так я ее и не ласкал.

А потом я ушел от них, открыл дверь и постоял полминуты, и они обе смотрели на меня через дорогу, а я стоял в светлой открытой двери. Мне казалось, что они бросятся ко мне, но я пошел домой, а они остались на улице, и сейчас наверно дует ветер на них, а они обе разбежались за разные дома. Как хорошо она меня лизала в ухо! Вот и вся история про черную собаку, и как я ласкал белую собаку, и все .

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


с е н т и м е н т а л ь н ы й  

 

р а с с к а з

 

 

 

 

 

 

 

 

есть вещь одна, которая нравится мне, как может нравиться что-нибудь из легкой музыки, которую проиг­рывают на танцах, когда у меня такое настроение, что мне нравятся все девушки, особенно одна, ее очень часто у меня не бывает. Эта вещь  -  это мазурка Шопена №4, соч. 64, мазурка ля минор. Все музыканты удивляются, как я запоминаю тональность, а я собственно ничего не делаю (в жизни)  -  запоминать, это мне нравится  --  сразу вещь иначе звучит, если скажешь: этюд до-диез-минор (раньше мне нравился этюд до-диез-минор  --  это Рахманинова). О господи, какая красивая вещь эта мазурка, исполняет Яков Флиер … А передо мной лежит ракушка с папиной папиросой, а Флиер играет, а мне пора идти по одному делу .

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


г р у с т н ы е

 

в о с п о м и н а н и я

 

 

 

 

 

 

я опишу эти грязные стены и темные углы в ее комнате, и Вам станет понятно, добрый человек, почему я плакал. Она меня обидела. Она ушла на кухню и наверно позвала меня, и я наверно не отозвался, и она наверно почувствовала, что обидела меня. Я так плакал, а она удивилась, и как будто ей было не 60, а 300 лет, и уже давно она не видела, как плачут. Она встала напротив меня, а я стоял перед столом и плакал. Ей стало меня жалко, она подошла ко мне и стала меня ласково утешать: ну что Вы? И т.д. Потом она мне стала говорить, что она не думала, что я так близко приму к сердцу. Сейчас я точно вспомнил, она смеялась надо мной или еще что-то.

Моим глазам было так сладко, как тогда, когда одна девушка-натурщица увидела, что у меня грязные руки, в масляной краске, и пошла и вымыла их своими руками, это я себе, видимо, написал, т.к. это трудно почувствовать.

А комната у нее грязная-грязная. В шкафу – ужас прямо. Запах гнилой и сыра, и хлеба, и плесени.

Вечерами мы хорошо пили кофе с сахаром. Кофе горькое. Над нами висел красивый желтый бумажный абажур, а вся комната темная, и мы за яркой белой скатертью. Я, пожалуй, вам это еще раз повторю: мы сидели под желтым бумажным абажуром и за яркой белой скатертью, а уже кругом было темно.

Еще помню, как она читала мне Эдгара По.  Вообще-то она хорошая. А это было утром. Она мне что-то сказала очень обидное. Я стоял, прямо, как аршин проглотил, и мне стало так горько и обидно, я стоял и плакал .

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


в о с п о м и н а н и я

 

 

 

 

 

 

 

 

 

прекрасны дружба и товарищество, только впрочем, я их никогда нигде не видел. Разве только один раз: это было то ли в первом, то ли в третьем, то ли в четвертом классе. Осенью сухой, когда после уроков, вдруг сзади дома, или в поле где-нибудь в овраге, собирались человек восемь маль­чишек. Я ничего не знаю прекрасней из моих воспоминаний чем эти сборища  .

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


м а й с к и е   п р о г у л к и

 

 

 

 

ох, и майские прогулки же были! Ночь. Луна. Уж, такая ясная, как лицо. Девушки такие милые. Особенно кашне у одной такое чудесное было, клетчатое с желтыми пятнами. Я сначала как будто кашне полюбил, а потом на следующий день ее глаза увидал.

Ясно так было, пригорочек и огромные столы буквой «А». Вот около них  они и стояли и переговаривались тихо, мы в десяти шагах. На таком расстоянии и прогуливались. И каждое слово было слышно. Воздух чистый, а глаза горели, пожалуй. Разговаривал с ними мой напарник Корастелев, а я молчал. Ох, как она мне нравилась! А небо и столбы очень хорошо представляю, как будто в окно смотрю на этот лунный пейзаж или рядом со столбами стою, и руку задумчиво и печально на него могу положить в любую минуту. Ах, какой холодный воздух и, какой чудесный был разговор (как жемчужинки, собственно, в темной ночи синего бархата, т.е. маленькая жемчужинка лежит на коленях у женщины, платье у которой темно-синего бархата --- вот так чуть светился наш разговор той холодной ясной ночью). И мы словно сговорились сюда придти. Наверно, Корастелев ко мне пришел и сказал: пойдем гулять? Но они-то, или после уроков перекинулись  - пойдем, мол, сегодня, пойдем – или интуитивно мы все выскочили. Ох, и гуляли же мы! Все прогуливались по дороге, а поселок уже спать готовился, я и не подозревал тогда, что рабочие в бараках живут, приходят с работы в спецодеждах в комнаты с белыми скатертями (на кухне клееночки, конечно) и белыми вышитыми занавесочками на окошках, и геранями вонючими (не люблю запах от зеленого стебля и листьев), но это уже в комнатах бараков, а на дороге такое чудо, тени от бараков такие низкие, и такая луна на дороге! Эх .

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


д о ж д ь

 

 

 

 

 

Слава Богу, не было еще ни одной капли. А вот и первая, потом сразу десять и шум по крыше: тр-тр-тр-тр. Земля уже вся потемнела (хотя луж еще нет), а мой балкон еще почти сухой. Даже многие, из принесенных ветром, капельки высохли.

Деревья стали зеленые-зеленые. Дождь внезапно стих, и это опять мне напомнило оркестр. Оркестр слушается дирижера и то (о, уже вышло солнце, но я расскажу про оркестр) он неистово весь бурлит, то внезапно стихает. Я вспомнил, когда еще не было дождя, как сильный ветер налетел на зеленные деревья, перед дождем, заставил их затрепетать, как испуганных девушек и содрог­нуться, и сжаться в зеленый комок (величи­ной с угол дома). Потом невидимый дирижер махнул рукой, все стихло, и появились первые капли от дождя, потом забараба­нило по крыше … А сейчас уже ничего нет. Зато за домом проехала машина, и  я опять думал, что дождь  .

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


п р о 

 

 

М а й ю

 

 

 

 

 

 

 

Весна мне напоминает, пожалуй, лето года три назад. Одну девушку нездоровую, но, пожалуй, хорошую, и как она меня водила па этим вот местам. Год назад я получил от нее записку, она меня разыскивала и спрашивала, помню ли я вот такую Майю, и проще говоря, все это очень печально. Вспомнил я прогулки по пустырям от их дома до остановки, наши споры, разговоры, мы друг друга слушали, и, сейчас я думаю, что нам нравилось друг друга слушать. Мы как-то странно встречались, где-нибудь на скверике, на солнышке, и, когда это было на солнышке и вокруг скамейки клумбы, а около ножек скамейки зеленая травка, два островка, и тогда, по-моему, были наши самые счастливые часы; вот, пожалуй, и расскажу о некоторых наших моментах, не только приятных, но один или два, или три случая неприятных, мрачноватых.

Ой да Господи, вспоминаю какие-то деревья, камни под ногами, мягкие тропинки, по которым приятно хоть идти, да хоть и ехать на велосипеде, и вспоминаю запахи каких-то грязных шинелей и пота, почему-то встречавшихся мне в то лето людей. Но это все лето в воспоминаниях моих без луж, теплое, если неуютное, то спокойное, глухое, хотя страшное. Странно, что я вспоминаю это все, когда проезжаю на трамвае мокрые улицы, везде еще снег и грязные лужи (трамвай увез меня от Тимерязевской Академии к Трубной) и, проезжая по бульварам, я видел первые весенние, по моему мнению, листочки: серенькие сухие листья, висевшие всю зиму в нашей Москве, но зимой дул ветер, и смотреть вверх было холодно и некогда, а теперь весна, и это настоящие весенние листочки.

 Ну что, кажется, рассказать мне о «счастливых вечерах»? Трудно, а вот вспомнил. Во-первых, запах от церковных свеч в церквушках. Она великолепно была знакома с маленькими церквушками (слишком маленькими, чтобы из них сделать склады), чудом необъяснимым еще живущих то там, то здесь, куда бы мы с ней ни пошли. Это мне мило вообще, (все думал, как сказать, что это мило и от отца, и от матери, еще от издавна, а оказывается просто скажи «вообще» и уже все тебя поймут – чудо) сколько поэзии в том, что она сама по себе везде там вертелась, и сколько я получил от этих тихих чистых бесед на лавочке (не на скамейке на скверике): где-нибудь за церковной оградой уже сумерки, никого кругом, чуть посвистывают воробьи, но высоко-высоко, на самых верхушках деревьев, растущих иногда из оградки могилы. От сумерек земля серая, ну и, скажем, качается какая-нибудь розовая или темно-синяя тряпочка, или вместо тряпочки мой взор увидит, тихо проходящую, кошку под оградой. … Тишина и спокойствие, и ее чудной, чуть больной разговор.

 

 

И потом, беседовали мы так беседовали,  (надо будет ее, пожалуй, найти, но как?  --- у отца она не живет, как правило, и найду ли я его дом, но если пойду, то найду, и скажет ли он, где она, да и жива ли она, эта чудесная девушка?) и вот, беседовали мы так беседовали, а потом темнело, мы шли по какой-то окраине, было темно и холодно, у меня уже болела голова, было страшно одному с этим существом (а она ведь сейчас одна где-то пробирается, а впрочем, дай Бог, ей солнышко присветит, она согреется и пойдет дальше своей дорогой). У ней вдруг начинает ломаться настроение, она морщит лоб и говорит, что очень устала, и говорит, чтобы я ее проводил домой, а я сам устал и мне хочется страшно домой, ведь мне 18 лет, а ей 27. Она некрасивая и одевается так печально: в мужские ботинки и немодные некрасивые платья и кофты, да плюс еще ужасную шляпку, какую-нибудь соломенную, а если без шляпы она, то больно видеть в волосах ее черных, и, повидимому, не мытых давно, темно-синюю ленточку, не разглаженную красивую, а как веревка синюю. Пустырь большой, как Красная Площадь, только земля, вокруг корпуса новые стоят, высокие чистенькие, а около нас, когда мы стояли друг против друга, какая-то бумага валялась, столбы какие-то совсем огромные и так голо и холодно. Как же я ее бросил тогда?! Совершенно не помню, как мы расстались. Наверно, мы вышли куда-нибудь к автобусу. Согрелись, и, может быть, смягчилось ее лицо, бедная Майечка! Еще из хорошего вспоминаю, что любил ее дедушка там, какой-то Макар Тихонович, 80-ти летний старик, он играл в шахматы с Майиным отцом, а я тоже играл и проиграл бесславно; Макар Тихонович не мучил ее, видимо, был ласков с ней. Я помню, как я сам издевался над ней, над ее одеждой, над ее мыслями и над ее существованием --- самое тяжкое, видимо, преступление из человеческих взаимоотношений, самое болезненное, и главное из-за чего? Что бы сказать что-нибудь банальное и бесславное  .

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


н е п р и я т н ы й   д е н ь

 

 

 

 

 

 

 

Вчера в институте меня немного напугали. Занима­лись мы занимались, я все любовался глазами на нашего педагога по английскому, и все шло хорошо. Она неплохо ко всем нам относится, и мы, симпатизируя друг другу, разговорились просто так, видимо сначала об искусстве.

Мы сидели перед ней, вроде бы как художники, и она даже сказала нам, что ее сын тоже рисует (а я даже осмелился задать ей по-английски «где вы живете?», потому что это, по-видимому,  волнующий вопрос, а она мне нравилась).

Начали говорить об искусстве, но я молчал, потому что предпочитаю сказать в самую последнюю минуту, чтобы не спорить впустую, или вообще скрыть свое мнение, а потом, может быть, пожать из этого выгоду --- это у меня такой подход. Потом стали говорить о политике, я вообще молчал и лишь один раз, когда увидел, что все так высказываются, я сказал, что вообще 37-ой год – это, как черта посыпанная ДДТ, и все, кто переползает через нее, то или хромают или умирают. Меня спросили, кто «все»? я сказал «все талантливые люди». Но со мной тут же стали спорить, что, мол, все с 28-го года, и я с удовольствие замолчал. Говорили там обо всем, но еще раз напомнили, что приезжали машины и увозили людей, и, главное, деталь рассказал! У нас в Севастополе одна женщина бросила топор в офицера, когда ее спросили, она сказала, что узнала того, кто написал на ее мужа. Я представил мостовую, выложенную булыжником и морской китель офицера, ну еще, может быть, фуражку на лбу. Потом пришел четвертый студент, и я пошел к окну. Разговор об Эренбурге и Сталине утих. Она спрашивает его:

-Ну, как?

А он только что ходил и звонил домой к себе в Баку.

-Сейчас вот звонил, приятель там мой говорит, что все ничего, говорит, что эта девочка требует квартиру себе …

-Ну, и дайте ей квартиру, или это трудно?

-Да у нас все такие девочки в общежитии живут.

Потом было вот что: они поговорили, потом немного еще позанимались, и занятие окончилось – она нас отпустила. Мы вышли в коридор, она помедлила и спросила, приятно приблизившись ко мне, что я буду делать после экзаменов летом – ведь я художник, соответствующий и вопрос; мы обмолви­лись с ней словечками кое-какими, вышли в коридор. На прощание с этим художниками-периферийниками она еще с ними поговорила. Когда они опять разговорились, этот парень опять стал про свою девушку рассказывать:

-Она на гильотине работает. Я сколько раз говорил – девочки, мол, смотрите, внимательней будьте. Она как потянулась за книгой, а он за ручку:  резать! Я когда подбежал, он стоит бледный. Поднял, а там пальцы лежат – ох, противно … А ее мать у нас бригадир в цеху …

Я вспомнил, как мне дядя советовал писать на счет моего магнитофона, и говорю:

-Теперь писать начнут.

Мне стало стыдно моего цинизма (но тогда это поддержало разговор, и я немного больше тогда узнал об этой истории), к тому же, через пять минут, после моей дурацкой реплики, она меня спрашивает:

-Вы, говорят, стихи пишите?

Я застенчиво (я умею там, мне кажется, что я так больше нравлюсь женщине) удивился, откуда она знает, что я пишу стихи.

-Я все узнаю о своих студентах. А вы как думаете? У нас вообще в институте много собралось талантов.

Это сейчас тоже неприятно вспоминать, после моей той дурацкой фразы об этой бедной девушке. Сказал ведь, а потом вышел симпатичный какой, в свитере, да о стихах говорит, а сам еще сладко на женщину поглядывает. Ох, и ножки у нее! Хотя и толстые, но в маленькие изящные туфельки вставлены и хитро под платьем спрятаны, т.е. как-то там прикрепляются – педагог по английскому!

Стояли мы стояли, он все рассказывал о своей девушке несчастной (а когда он сначала рассказывал, мне хотелось им всем напомнить «пой поэт песню, пой», про то как в Баку схватили 26, про несчастье с этими 26-тью), а я все стоял с папкой в руках, руки в карманы, и на нее поглядывал; потом пошел студент, сверху. Я, когда он прошел, хотел сказать: а вот человек сидел в концлагере в 48-м году. Только рот открыл, мне показалось, что дверь открылась наверху, и он обратно идет; он прошел, и я опять подумал, вот сейчас скажу: а знаете, вот мы с вами говорили об этой девочке, а вот так, сколько ужасов кругом – вот человек прошел, а ведь он в концлагере сидел. Потом она попрощалась с нами, они пошли вниз, она наверх, а я смотрел вслед за нею, но боялся, что она оглянется, и тоже пошел вниз, и хотя не смотрел на нее, а смотрел в сторону, но все равно бы я заметил, если бы она оглянулась на меня, но на этом все кончилось  .

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


м е р т в ы е 

 

 л ю д и

 

 

 

 

 

Она мертвая. Это особенно чувствуется, когда смотришь на ее розовый чахлый нос и поношенные волосы. О, вот она вздохнула и скрипнула на кровати, а перед этим она часа три лежала, как мертвая. А вот сейчас подошел ей хлеба дать (какое-то лекарство пьет) и увидел, что она вся порозовела, но хорошо, что она не посмотрела – мне жаль ее глаза, бедные голубенькие; а еще лучше, что она не заговорила со мной, не сбила меня с моих мыслей - ля, ля ля, ля, ля.

Так она умерла в году 1953 наверно, меня уже она вырастила, и то может быть в бреду, и стала спать вечным сном; а когда она умрет, что ее увезут, тогда она только шевелиться не будет, и не будет говорить так мило и заученно. Как это все страшно.

Еще моя мать познакомилась в Третьяковской галерее с горбатым старичком-художником. У него красивые седые волосы и неприличный плащ с соломенной шляпой. Это было в прошлом году, а он собственно даже мил. И я представляю, да что представляю, вижу, как маме приятно, когда он к ней звонит, застенчиво-застенчиво. Я замираю, как уличенный в том, что я сам старик, когда слышу его голосок в трубке: можно Корсану Карловну? Ах, да что говорить!

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


Проза – это, повидимому, то же стихи,

Только более длинного метра

 

 

 

(размышления о прозе… эти размышления скорее бы стоило отнести к старым рассказам, но нечем сопро­водить эту вторую рубрику, и пусть будет это размышлением к рассказам начиная с 1964 года)

 

 

 

 

Эпитафия

 

 

 

 

 

 

*     здесь к правому полю книжки    *

      пришит небольшой текст, един­­­­­ственное, что о нем можно сказать, он был неуместным, но поскольку, о погибших не принято говорить ничего плохого, то ограничусь похвалой, его случайной и

*       славной, в некотором смысле, судьбе. *

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

В тамбове у моих родителей

четыре рассказа

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

в ч е р а   я   с о в е р ш и л   х о р о ш и й 

 

п о с т у п о к

 

 

 

 

 

 

 

Да, вчера я совершил хороший поступок. Мне было очень приятно, когда я его совершил, и мне даже сейчас еще хочется поставить его себе впредь на виду, чтобы чаще облегчать свою жизнь настоящими хорошими поступками, после которых чувствуешь, хотя бы несколько минут, если не благородную печаль, то грусть. А если говорить на самом полном серьезе, то ведь это был действительно хороший поступок. Вот он.

Я ехал в трамвае. Было очень душно. Я сидел у окна, но правда не до конца, потому что я
уступил место одному мужчине с ребенком, с сандаликами на ножках, то есть прекрасно мог бы сам стоять, а мужчина сел неохотно, молча, видимо раздумывая, сесть или нет, так как он, по-видимому, был недоволен, что я не уступил место сразу, а еще некоторое время перед этим, поглядывал в окно
. Итак, я сидел у окна, но не до конца, потому что я потом уступил свое место), около меня стояли разные люди, а напротив меня сидела тамбовчанка, ведь я был в Тамбове), а рядом с ней стояла тоже Тамбов­чанка, и я поглядывал на обоих и делал вид, что меня интересует то, что на улице мы проезжаем, и правда там тоже иногда, среди толпы заго­релых лиц, что называется, баб и мужиков, бы­ли очень хорошие личики.


     Один раз я увидел двух девочек, лет 17-ти, на углу дома с детской коляской. Они о чем-то говорили, но каждая из них прекрасно чувствовала то, как они воспринимаются на этом углу, и это в самом деле, было очень хорошо.

Я часто слышал, работая рабочим сцены, в театре, как дирижер -- да я могу свободно говорить о дирижерах, ведь я кончил 10 классов и уж если мы проходили астрономию, то почему бы мне не суметь сказать пару слов о дирижерах? - итак, дирижер говорил музыкан­там, - ну нет, конечно, что бы кто-нибудь из вас мог слушать другие, этого конечно нельзя! -- дирижер как раз говорил о том, что тот или иной музыкант должен был, слушая других, находить верное свое место в звучании оркестра, а не просто тихо или громко называть своим инструментом написанные ноты, и я бы на месте дирижера, рассказал бы им об этих  двух девочках, исполнявших дуэт на углу улицы с ансамблем городского пейзажа, и как прекрасно у них все это получалось.

Иногда мы проезжали скучные улицы. И вот, проезжая через одну пустую улицу, я увидел на земле, сидящую около рельс, девочку с удивленными глазами, желающими что-то сказать проезжающим в нашем трамвае (хотя казалось она и не имеет на это права, ведь ей было лет семь), и - я махнул ей рукой, и она, кажется, заметила меня, и я был счастлив, что сделал ей приятное. Еще  несколько мгновений я переживал за нее, что она одна там сидит и вглядывается в людей, проезжающих в трамваях; и некоторые неудачники, подобно мне (ведь я, например, не заговорил с тамбовчанкой в трамвае), махнут ей рукой или просто посмотрят на нее, поняв ее ситуацию, и уезжая от нее в вечер...

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


к а к   я   е х а л   в   т р а м в а е

 

 

 

во-первых, было впечатление, что у нашего трамвая одна нога короче другой. Во-вторых, если бы у него отвалилось одно колесо, то его не стали бы поднимать, и даже не стали бы из-за него останавливаться, потому что наверняка оно было неровное и круглое, а или яйцом или квадратом.

 

 

 

 

 

 

 

е щ е   к а к   я   е х а л   в   т р а м в а е

 

 

 

 

когда я ехал в трамвае, то в одном месте я увидел мужчину раздетого по пояс. Спина у
него была загорелой, а живот белый. Спина была красная, т.е. даже не загорел он, а обгорел.

Он, по-видимому, относится к тем людям, что конечно не ходят на пляж, а даже в самые жаркие дни занят какой-нибудь работой, наклонившись или над своим огородом или над кладкой стены – у меня уже кружится голова и мне хочется прилечь.

 

 

 

 

 

к у д а   я   п р и е х а л   в   т р а м в а е

 

 

 

я приехал в кино, пооему, дальше Вы справитесь сами. Ну, ведь легко представить,
что я подумал о той толстой девице в розовом платье, которая была с молодым человеком, т.е. парнем, проще говоря, вроде меня.

Кстати, она стала проверять билет у толстой пожилой женщины, я тогда не заметил, что она была с молодым человеком в красной свитере, бился об заклад с моей записной книжкой, что она это делает, чтобы усомниться в своей печальной судьбе господи, как неудачно я выразился!») и не послала ли ей судьба кого-нибудь получше. Я думал, что она пришла одна и просто любопытствует на всякий случай, тем более, что у нее могло быть хорошее юмористи­ческое настроение.

Но у нее было совсем другое настроение, (она была очень молоденькая), она ни разу не улыбнулась, хотя мы смотрели итальянскую
комедию "Развод по-итальянски". Зато молодой человек в красном свитере улыбался еще до начала кино. Она охотно наклоняла к нему

свою голову, когда он что-нибудь хотел сказать, потом она снова с печальной торжественностью смотрела на экран (а если она и улыбалась, то казалось, это было со слезами), но поставим в конце концов точку .

 

 

 

 

 

 

 

к а к   я

п р и с т а в а л
    к   д е в у ш к а м

 

 

 

 

спешу сообщить скучающему читателю, что, мои рассказы понравились народному артисту И.В. Ильинскому. Несмотря на всю эротику моих рассказов он сказал, что я человек чистый, вступающий в жизнь с чистым сердцем, у меня с ней есть всякие противоречия, и я переживаю их, это мне было заявлено, несмотря на такой рассказ как "Квартира №5", где я живу один с несколькими женщинами.

Итак, я человек чистый. Вчера, например, я приставал к двум женщинам.

Я стоял в тени дерева, было уже десять часов вечера, и озирался по сторонам, высматривая одиноких девушек, чтобы сказать: можно
Вас проводить? 

Представьте, и проходит мимо меня девушка. Рослая и приятная, я догонят ее, и иду рядом.
Она это чувствует и в конце концов оглядывается с вопросом. Я говорю:             

-Ты не хочешь вместе пройтись?   

-Нет, - с робким придыханием,- отвечает она. Как приятно, что есть на свете, люди еще робчее  чем ты!

Ведь я чистый человек, у меня у самого чуть душа в пятки не перелилась по законам сообщающихся сосудов: как только перестает варить сообразительность - душа уже в пятках; надо владеть собой и все будет на своих местах: и Вы будете улыбаться, и вечер будет чудесный, и Ваше загорелое лицо, приятно улыбающееся, будет наградой Вам обоим в этот вечер. Я догоняю ее и чувствую, что мне больше нравится смотреть на нее, чем что-либо говорить. Я говорю:

-Я хотел бы поговорить о завтрашнем дне.

-Что?... у меня такое плохое настроение сейчас. . .

Мне нужно было сказать, хотите чтобы у Вас завтра было хорошее настроение, пойдемте завтра вечером в кино ''Развод по-итальянски"? но я безмолвствовал и постепенно отставал от нее.

Теперь история номер два. Я прошел между домами и очутился опять на широкой улице. Я думаю, рассказывать эту историю или не рассказывать, я припоминаю, как она огля­нулась после меня и стала поправлять волосы, значит, я ей понравился, но конец был достаточно печальный.

Увидев, что я ей достаточно понравился, я догнал ее и пошел рядом с ней. И она оглянулась, и я сказал:

-Не хотите меня взять с собой?

-Вот надо же,  - говорит, - я сумку забыла.

-Зачем сумку! Ах, меня положить в сумку, разве я маленький?

-Да, нет . . .

Я не знал, что на это сказать, а – молчание тоже золото, и я шел молча. Но можно было сказать:

-А что у вас много соседей, и лучше бы всего было бы меня пронести в сумке? - и второй вариант: А Вы меня не в сумку положите, а в постель. Я не помню, что я дальше сказал, с чего, я дальше начал, ну допустим так:

-Ну, что же придется так идти.

-Вам что, скучно?

-Да, немного, а Вам?

-Мне все равно.

-У Вас наверно плохое настроение, потому
что Вы смотрели "Выстрел в тумане"?

-Нет, престо я устала с работы.

-Ну, значит, надо менять работу, хотя, впрочем,
все работы существуют для того, чтобы человек уставал".

Водворилась довольно неприятная пауза, и
уже не первая. Мы шли молча, я улыбался - когда улыбаешься, может в голову придти что-нибудь приятное, мы пришли мимо афиши к кино. Она остановилась. Мне нужно было бы пригласить ее на завтра. Я подождал. Мы пошли. Я спросил :

-Что это за "Розы и хлеб"'?

-Не знаю, - мы прошли еще, я спрашиваю:

Вам не надоел, может мне повернуть обратно?

-Мне безразлично. А что Вам не попути?

-Если бы мне было по пути, я бы конечно не пошел: я приставал к продавщице в одном магазине, так мне туда заходить теперь неудобно, так что по пути к себе домой лучше не провожать, потому что потом домой нельзя будет ходить.

-Почему?

-Неудобно.  

-Почему так?

-Потому что это у меня так получается.

-А Вы не делайте так.         

-Ну, вот я и стараюсь немножко.

Мы прошли еще, она говорит:      

-Вам еще не скучно? Мой дом еще далёко, и Вам лучше вернуться.

      Я говорю:

-Ага.

        И отстал от нее, опечаленный тем, что она
не хочет меня никуда вести. Но остановиться
не могу, и иду немножко сзади нее. Может, я
з
десь совершил ошибку: Она пошла вдоль дома,
и зашла в подъезд. Я тоже вошел. Щелкнул ключ, вернее замок в двери, и я остался один.
   
Она, по-моему, поднялась на третий этаж. Вот и
вся моя печаль. Зато на обратном пути я придумал, как еще можно обращаться к девушке:

-Где Ваш чемодан?

-Какой чемодан?

-Ну, вот если бы у Вас был чемодан, и Вы бы стояли на углу улицы, я бы предложил бы Вам помочь его понести. А Вы сидите на лавочке, и
теперь я должен присаживаться и говорить:

-А что, сегодня хорошая погода .

 

 

 

 

 

 

 

я   н е   х о ж у   б о л ь ш е   в  е ч е р о м
н  а   у л и  ц  у

 

о, горе мне. Мне теперь, и в голову не придет, идти на улицу вечеров и смотреть на
девушек и делать вид, что я одного с ними с поля  ягода, и мне нечего не стоит предложить
л
ечь со мной в постель. Я даже придумал кое-что накануне того злосчастного вечера, что пригласив девицу потанцевать, и конечно толстую, с толстой я себя чувствую развязанней, сама толстота меня подбадривает, как волшебная надпись - бери меня, не бойся, я создана для этого, и думаю только об этом; я скажу ей: я тебя буду сегодня обнимать?

      Но придя на танцы, я сразу не мог найти такую девушку, и, посидев на лавочке 10 минут, пошел бодрым шагом к выходу, т.к. решил проводить одну продавщицу, которая, как мне казалось, довольно весело и располагающе на меня смот­рела. Так и есть, я застал ее за прилавком уже без белой косынки и белого халата, и она была уже не продавщицей, а женщиной. Она причесывалась. Кстати, в точности, как продавщица газированной водой, которую я однажды хотел проводить. А! казал я себе, - эти фокусы мы уже знаем, и принялся спокойно ждать ее, поставив одну ногу на забор, и довольно небрежно посматривая на проходящих девушек, ведь я пришел сюда по делу. Наконец-таки она вышла из-за прилавка. И я подумал, что если я встречу у дверей, то я не найдусь, что сказать, и что лучше чуть по одаль стоять, а потом подойти к ней улыбаясь…     

      По-моему, очень хорошо, что этот рассказ не дописан. Приятно на душе, что хоть здесь я не до конца помучаю моих немногочисленных читате­лей. А вечер тот кончился тем, что ее встретил здоровый-здоровый парнище на мотоцикле и в спортивном нарядном свитере. Я вернулся на танцы, видел обоих девушек, к которым я приста­вал в прошлом рассказе, т. е. накануне. Задумчи­вость через некоторое время подкра­лась ко мне, и увела меня от туда, и мне, пожалуй, гораздо тяжелее было бы уходить одному .

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


Н а д е н ь к а

 

 

 

 

 

я только смотрю и повторяю "Наденька" про себя по нескольку раз, хорошо всю ее представ­лявляю - и лицо ее, и платье ее (слава богу, платьица три она одевала перед нами), и мне кажется не для чего писать рассказ, и мой аргумент само, слово "Наденька" и все!

    Наденька приехала, из Ульяновска  (у профес­сиональных писателей есть такая манера, видоизменять фамилии и города, я ничего не
изменяю, т. к. знаю, что печататься мне не очень быстро, так что уж тут заботиться о таких мелочах, набиваю себе руку потихоньку, да и все). Наденька приехала из Ульяновска с бабушкой и живет у нас уже дня четыре. Надя мне троюрдная сестра, очень пылкая девушка: года четыре назад, т.е. когда ей было лет 16, она, по-видимому, узнав о моем существо­вании, представила меня каким-нибудь особенным и написала мне письмо, чтобы я рассказал о себе и дружил бы с ней. Я написал ответ, мы друг друга "не поняли", и иногда я смотрел на ее фотографию и беспокоился, не обидел ли я ее, не оттолкнул ли? (судьба ее жизненная вот какая: при живой матери, была она без матери, а с бабушкой), и еще угадывая по фотографии ее девические и женские особенности, хотел бы ее увидеть, все четыре года о всех-прочих думал, о всех в разную силу, но о ней тоже, когда, может быть, находил среди,
других вещей ее фотографию.

На карточке она с портфелем стоит, но глазки улыбчатые, лукавые, хотя все выражение упрямое, а она так и есть на самом деле — упрямая и смелая; когда она красится, ее не узнать, но очень красиво и впечатляет, а когда утром помоется и сядет за стол завтракать, я вспоминаю ее фото­графию, но все-таки, когда она красится, то лучше.

      Если говорить о наших взаимоотношениях с ней на протяжении этого месяца "отшелестевшего" в Тамбове, как говорят песни, то можно сказать, что она все время, Надюша, подъезжала ко мне различными способами. Если бы она в любую минуту позвала меня к себе, поцеловать ее, я бы с радостью это сделал, а так как гораздо приятнее отдавать себя, когда берут, а не предлагать себя, то мы оба остались ни с чем. Итак, она подъез­жала ко мне различными способами.

Но это все было гораздо позднее, т.е. до последнего дня, а мне хочется не забыть, как мы сидели однажды на кухне, еще в первые дни как она приехала.

К этому времени она уже освоилась (даже)
и составила себе (естественно) мнение о каждом из нас: папе, маме и мне. Она, вытирая тарелку, а в конце уже сидя, мне говорила, вернее, постойте, еще добавлю, что говорила так же, как говаривали со мной домоработницы моей мамы, работавшие у нас, когда я, скажем, учился в седьмом классе (я так люблю эти русские волжские интонации - это были «брызгиги», долетевшие от Волги нашей до Владивостока) таинственность,  лукавость, и даже презрение ко мне маленькому, да еще мечта­ющему, только то были увядающими, а эта молодая и бойкая, тем конечно лет 38, а этой 19, и она говорила мне:

-Эх, Юрка, вот вы хорошо живете с Курлулой?
С тобой вообще-то хорошо можно жить. Ты можешь быть хорошим мужем. Если бы мы с тобой жили, мы бы жили хорошо. Вот Курлула не то, что тебе нужно. С тобой надо не так жить. Не веришь? Я тебе скажу, я моложе  тебя, а гораздо больше тебя соображаю, и вообще парни в твоем возрасте не такие глупые, как ты. Я знаю много парнишек моложе тебя и все они больше тебя в жизни  понимают

Потом мы шли в большую комнату. Вечерами
она гуляла в парке, а утрами мне рассказывала и смеялась, как здесь парни ловко пристают:

-Ну что нового в парке?

Или так:

-Девушка, купите у нас тетради, а то выпить
не на что!

И она смеялась, когда рассказывала. Мы с ней
больше всех в доме ели дыни, хотя их больше
всех любит мой отец они ему напоминают
Среднюю Азию
и отца .

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


я

ш е л  

п о   с к в е р и к у

 

 

 

 

 

 

 

      вчера у меня был самый счастливый день в моей жизни. Я шел по скверику, было солнечно и тепло. Как приятно, что еще остались цветы. А на полу желтенькие листья. Было очень тепло и душисто. И идти было очень приятно, люди все сидели такие счастливые, как будто попали сюда по приглашениям, и теперь заняли свои места, как будто они собрались погреться у печки, и было много стариков.

     А вечером, как ни странно, было опять тепло, опять низко висели ветки, пахло с боков белыми цветочками, под ногами было так же много листьев. Было страшно тепло. Сумерки начина­лись, а глаз у женщин не было видно, и все равно, все было очень красиво      .

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


к а к    я

 

п р и с т а в а л

 

к н е м о й

 

 

 

 

     я ехал в новой пушистой шапке. У меня было,
как и в большинстве моих рассказов, неважное
настроение. И может быть, у меня было суровое лицо. Подсела тоненькая болезненная девочка с розоватыми пятнами на лицо и голубенькими глазками, чего-то боящиеся. Она сидела напротив меня, так что я имел возможность ее порассмат­ривать, хотя и некрашенную, но все-таки девушку.
      Я через
силу ее разглядывал - уж больно она неприятна и жалка.

   Потом она встала. Я подумал, что эта «увядшая в детском возрасте, но дожившая до юности фиалка» сходит. Но она не сошла, и я смотрел на стоящую. Она, улыбалась, вернее пыталась. Я занят был тем, что жалел ее и разглядывал, и по,0этому не улыбался в ответ на ее улыбку, и она бедная, кроме всех своих невзгод в жизни, проглотила и свою жалкую улыбку. Я наверно был в первый раз в такой героической роли и даже возликовал, т. к. давно хотел кому-нибудь понра­виться.

      Подъехали к метро. Я посмотрел, в метро ли ей? Но, увы, она шмыгнула в противоположную сторону. Я запомнил сердцем ее серо-синенькое пальто, и пошел к метро.

     Но нет, я повернул и пошел в ту сторону, куда пошла она. Она была уже далеко и оглядывалась. Я махнул ей красиво, по-мужски рукой, и пошел быстро навстречу. Она тронулась ко мне, но потом вдруг стала пересекать дорогу. Я к ней.

-Куда же ты? - говорю. 0на мотнула головой и издала какой-то звук в оправдание, но я понял, что она немая. Я уже держал ее за локоть, а она. обогрела на меня удивленно и освобождалась, и мотала головой, я погладил у нее  руку сверху пальто. Она освобождалась. А когда у меня вырывалось какое-нибудь слово, я очень пере­живал: не отдаляет ли каждое слово ее от меня, но еще хуже было, когда я несмело замычал - не извиняйтесь если толканете безногого.

   Но нет, я не все время был плох. Иногда я с ней был хорош. мы уже час стояли, и ждали минуты, которые истекут, те  что нам отпустила судьба постоять друг подле друга; они шли, мы разго­варивали, они шли. Мы больше никогда не увидим друг друга. Она мне махала рукой в сторону Москвы, а я  махал ей рукой в сторону ее дома. Я говорил: сначала ты уезжай домой (она оказывается лишнего проехала), а потом я поеду в в Москву  "спать",  как показывала, наклоняя голову к ладошке). Она как могла, успокоила меня, что не свидания здесь ждет с кем-нибудь, она нарисовала мне номер автобуса, на котором ей ехать обратно: «127». О, милые ее руки: некрасивые, маленькие. Когда она рисовала в воздухе, я сделал вид, что не понял, она нарисо­вала на сумочке, но я не смог уловить  момент и поцеловать ей руку - я не мужчина, я ничто!

    Мы долго стояли. Теперь я припоминаю и думаю,  что она проехала к метро, чтобы сделать здесь пересадку на 127. Но когда мы все сошли с автобуса, она  боялась, что ее, хотя и безответная, улыбка вызовет внимание или любопытство, сделала вид, что не проехала, а живет вон там далеко. И сделала ложный уход по дороге от метро, а затем вернулась к автобусам - и я к ней подскочил. Мы долго ждали 127-ой.

       Нам много минуток дала судьба. Но, прок­лятье, и здесь досадила: я был нелеп, и много минуток. Много минуток я стоял на ветру... Нег, иногда я был хорош.

       Около стеклянных дверей меньше дуло. Я потащил ее за рукав туда, а она вырвалась, и ушла в очередь. А я расстроенный сбежал с пригорка к озеру на ее глазах (а они были у нее голубенькие, кажется) я несколько раз прокатился по тонкому мокрому льду. Поднялся обратно, сорвал по дороге обратно ромашку, безжизненную, как мертвый птенец, т. е. щемящую, грустную, жалкую - но цветок! Подошел, и показал ей. Она отвер­нулась. Я пошел к метро, но потом вернулся. Ее  не было, хотя, как мне казалось, ее очередь еще не зашла в автобус (или он был, а я его не  заме­тил).
    Я поехал домой. Мне нравилось, что у меня пальто в репейниках: не каждый в столице может поехать на природу, и гулять у озер!

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


 ю р и д и ч е с к а я   к о н с у л ъ т а ц и я

 

 

 

 

        к сожалению, я не могу сказать, что каждый
раз, как я ходил в юридическую консультацию лил дождь или был сильный дождь, или был несмолкаемый дождь, или дождь лил как из ведра, то есть я не могу воспользоваться таким художественным приемом. Была хорошая погода, и из-за этой хорошей погоды, и из-за незнания своего прейскуранта жизни, я не придал большего значения, что с  меня не взяли денег - женщина мне сказала, чтобы я пошел в профсоюзную консультацию. Я был благодарен, но я не ликовал, мне было просто приятно и легко.

     Но зато, как только мысленно я прибли­жаюсь к профсоюзной консультации, я начинаю бежать бегом, скакать через лужи, с плаща стекает мне на брюки, они щекотят мне ноги своим мокрым прикосновением, чешется лицо от капелек воды, и хочется причесаться гладко перед зеркалом. Я два раза был там в дождь, чтобы из этого ни следовало. Женщина мне не очень понравилась, она наверно всех подозревает в мошенничестве, в любительском или в профессио­нальном  (но любителей всегда больше), и поэтому она очень не заинтересованно и однобоко "обсудила" со мной мое положение. В третий раз я был уже там в хорошую погоду, но зато за то было очень много народу (человек тридцать). Я занял очередь, но ушел.

     Да! и не "ушел", а "пошел" в юридическую консультацию, что напротив. И там действительно совсем не было очереди, я подошел к окошечку и сказал, что я студент, и меня снимают с работы, она сказала:

-Вас будет консультировать адвокат Губов, прямо и направо, в соседней комнате.

      Я  пошел прямо и направо, и, зайдя в комнату, спросил фамилию, секретарша мне теперь виде­лась не через окошечко, а через дверь) ее отгораживала от меня веревочка), и тут же я уви­дел мужчину с закрытыми глазами и рябым лицом. Я сразу пошел к нему, раздумывая о благородстве его головы, и о том насколько трудно ему работать без зрения. Он величаво признался, что это и есть он "адвокат Губов", он сказал так:

-Садитесь, рассказывайте.

     Мне было приятно, что я смогу улыбаться ему в лицо. Я подошел, сел и немного помолчав, рассказал, в чем дело. Он сдержанно объяснил то, что я уже знал, я спросил, не указан ли срок минимальный, которой я должен проработать, чтобы иметь право, идти в отпуск на диплом. Он подошел к соседнему столу, обратился по имени отчеству к старику какому-то седовласому, тот вынул из стола брошюру, и прочитал, и они наконец-таки выяснили, что срок не оговорен. Затем он вернулся из своего путешествия, и величаво спросил, нет ли у меня еще вопросов. Я спросил (собравшись) имею ли я право не говорить, что я студент - не будут ли меня преследовать за это. Он сказал, что такие вопросы не подобает задавать адвокату, но затем сказал, что уголовной ответственности я за это не несу, и что мне придется, если только я на это пойду - взять на свою совесть. Совесть меня не мучила, я только улыбнулся, глядя на его лицо, ведь я дипломник, попробуй, устройся, если ты диплом­ник. После паузы, когда каждый из нас что-то обдумывал, он сказал:

-Больше у Вас никаких вопросов нет? Возьмите вот это и заплатите секретарю 50 копеек.

-Почему так дорого? - спросил я улыбаясь.

-Эго самая маленькая цена. Я итак Вам дал самое минимальное.

      Мысленно я подумал, не сказать ли, что у меня нет денег? У меня был рубль, заплатить было жалко, так как больше денег не предвиделось. Вышел к окошечку. Секретарь отвернулась. Я прошел мимо и, оглядываясь на сидящую старуш­ку, побежал, и в конце коридора ударился слегка о притолку головой, и сдержано побежал, так как знал, что я все-таки в центре, и здесь могут быть милиционеры. Добежал до следующего квартала, и встал, с горечью проклиная себя за то, что у секретаря я, записываясь, правильно назвал свою фамилию и адрес. Бумажку, что дал мне мой адвокат, я скомкал уже. Минуты три я разду­мывал, как мне вернуться, и что сказать. Ну, думаю, скажу, что вышел разменять или взять (даже) деньги у женыдопустим, она стояла на улице. Улыбаясь, вхожу, расправил бумажку, подаю деньги, и говорю:

-Знаете, я подумал, что это уже не нужно.

-Как не нужно? Нужно, - улыбаясь, говорит она.
      Получаю сдачу, иду. Догадались они или нет, не знаю, может даже успели посмеяться надо мной. Но все кажется было хорошо. Дошел до угла, и долго стоял, и думал, что делать после такого финансового урона. В основном я решил не расстраиваться, напоминая себе, что должен с чистой совестью не жалеть об этих 50 копейках, так как давно наездил на всех транспортах, нигде не платя, гораздо больше. И это действительно была капля в море. Но все-таки карман был опустошен.

     Сейчас, раздумывая над концовкой рассказа,
я потер внимательно голову (уже месяц прошел) уже корочка окончательно засохла, крови уже нету, и история уже не смешна. Но через день, после того, мне повезло проезжать в автобусе то место с моей женой, мне повезло дать ей  пощу­пать мою голову, и рассказать, что вчера я был в юридической консультации, и рассказ мой был остроумен и кстати .

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


п и к н и к

 

 

п о ч т а л ь о н о в

 

 

 

 

 

 

       в воскресенье у почтальонов рабочий, день. Моя жена почтальон, и однажды в воскресенье (она встает в пять) она звонит домой в восемь часов утра, и говорит, а я, между прочим, думал, что она скажет, вот, мол, сегодня я наделала много ошибок (мы, кажется, легли поздно), но она говорит:

-Ты не хочешь поехать в Клин? У нас автобус сейчас поедет в Клин, в музей Чайковского?
Я
говорю ей в трубку:

ейчас обговорю.

      Я пошел к родителям, которые были еще в постели, но папа, как всегда находил все, что было против поездки. Мама наоборот, готова была вскочить в нижней рубашке, что она и сделал, после того, как я в четвертый или в пятый раз шел на переговоры от Курлулы к родителям, наконец, я сказал, что прокатиться до Клина и обратно для разнообразия жизни, эту возможность нужно не упускать! Кроме того, я знал, что у меня в музее Чайковского есть дело: я давно хотел украсть там тапочки в музее (тапочки, которые одеваются поверх обуви, это я считал нам нужно, потому что сколько раз мы не мыли полов, они каждый раз пачкаются, а снимать обувь - такого энтузиазма у нас хватает на неделю, и то не на всю, так что я вспомнил, что в Клину есть чудесные тапочки, которые легко можно одевать сверху обуви, только, пожалуй, их надо прокипя­тить) быстро собираю вещи, все, что мне сказала Курлула: полотенце, плавки (в начале был слух, что мы даже заедем на Волгу), хлеб, конфеты, мама дала не пакет с сахарным песком на донышке, сказала, что все-таки денег маловато, а сахар может приго­диться. Я забыл только взять лекарство для Курлулы, но не забыл взять ее учебник. Наконец, я ушел, сказав моим родителям:

-Ну, целую.                

    Побежал по лестнице, цокая подковами, (мне встретилась молодая женщина с очень приятным лицом, и я ей кажется очень понравился, ведь я так стремительно бежал, так цокал подковами, это могло и напугать, и затем и очаровать; но я бежал уже по улице, и через квартал уже задыхался.

      Издалека я увидел Курлулу, она мне махнула рукой, сдерживая мой бег, и я мог думать: или, что автобус уже уехал, или можно не торопиться, еще многие не пришли. Как бы то ни было, я пошел шагом, заранее уговаривая себя не разочаровы­ваться сильно, даже если он и уехал. Но автобус стоял. Я зашел, поздоровался, сел. Мы стали говорить друг другу в пол голоса, что все-таки хорошо, что мы решили ехать. Потом Курлула меня спросила, завтракал ли я. Я сказал, что я не завтракал, и не брился, и не умывался. а мне сказала, что пила кофе в булочной. Мы пять минут колебались, идти мне или нет, и наконец-таки решили, что мне надо позавтракать все-таки, и я побежал. Выпив кофе с калорийной булочкой, я быстренько побежал обратно.

       По дороге я шмыгнул в подъезд, так как не очень хотелось в уборную и помочился на темной лестнице, поглядывая вверх и вниз, через секунду уже журчали ручьи, как будто вертели велоси­педное колесо со ржавой цепью; но я благополучный и радостный выскочил  на улицу; и почтальоны мне стали говорить: Только Вас ждем уже.

          Я сел. Шофер переспросил, все ли уже пришли и мы поехали. Позднее, дома, мне жена рассказывала, когда я ее спросил, долго ли они
меня ждали, что ждали меня не долго, что женщина только что пришла передо мной, она еще хотела вернуться, за ложкой, но ей сказали: хватит ходить! и никуда не пустили.

        Но мы, значит, поехали, промелькнули  улицы и начали мелькать зеленые поля и дома с деревянными оградами и ставнями. Когда мы ехали обратно, и я невольно всматривался в девушек, я подумал, что вот в таких местах ходил Есенин в белой рубашке к девушкам да женщинам, пожалуй, для них он лишь был печатающимся поэтом, да хулиганом, но кто понимал там его стихи?

       Мелькали километры. Затем я заметил, как
мы проехали середину, то есть Крюков после долго гадал, когда же будет Клин, как мы въехали в Клин. В музее нам сказали, что очередь большая, и нас пропустят лишь в пять вечера, а было двенадцать, и мы поехали в лес. Почтальоны
накупили
колбасы и прочее еще вчера, но нам с Курлулой и еще с одной старой женщиной, все-гаки разрешили сойти где-то загородом Клина, и я купил хлеба и колбасы, а женщина купила батон хлеба, который принялась сонно ципать-клевать. И мы поехали в лес.

       Я еще не говорил, но все почтальоны были женщины. Мужчин было трое: я, соседняя со мной парочка представляла от себя одного рыжего мужчину со значком "Спартака", и муж начальницы отделения. Так как я себя и соседнюю парочку, сидящую рядом со мной, считаю за исключение, то в основном все были женщины: человек двадцать, и в основном старые, только опять-таки эта парочка представляла одну моло­день­кую девушку, лет двадцати семи, которая признавалась соседям, не то по дороге в Клин, не то обратно, а вернее, когда нас окончательно измучила поездка и оставалось ехать всего около получаса, что она никогда не спит днем, ей же ответила (та, что все время запевала), что поэтому она и худая такая, и бледная - добавил бы я от себя. Вообще-то мы все были сонные там, кроме водителя: почтальоны оттого, что встали в пять утра, а я от того, что встал в восемь, вместо того, чтобы поспать в воскресе­ние.

    Но мы приехали в лес, и стали искать поляну, нашли ее, и все стали, после чьего-то вскрика искать ветки для костра, затем стелить бумагу и газеты, раскладывать яйца и огурцы, и хлеб, и вскрывать пиво и воду, и обедать. Я бродил по лесу, разумеется, сначала притащив, как следует, корней и сухих деревьев. Видел мура­вейники в трухлявых деревьях, лежащих наполовину в земле, я их разрушал с болью в сердце, и, бросав туда гусеницу, и видел, что они, как ни вцеплялись в нее, они не смогли загубить, и она уползала, видел синего жука, на тропинке и очень хотел нарисовать цветы - или желтенькие или Иван-да-марью, который я только разглядел в двадцать три года: он в общем цветок желтый, его листья, завершающие стебель, лилово красные, было бы хорошо его нарисовать, но я гулял, стрелял птиц из рогатки, и не подстрелил ни одной, обрубал тонкие ветки, ударяя там, где они прикреплялись к толстым стволам, иногда им удавалось закрыться от удара руками, но я настаивал,  и мне их было жалко, но дело было так.

      Кроме того, среди всех женщин одна при­бли­жалась к сорока, и была хорошенькой и толстенькой, и еще были две девушки - где-то я начал было говорить о девушках, но успел лишь сказать о той, что была со своим рыжим парнем увлекся объяснением, почему мы все были сонными мухами), так вот, две девушки: одна толстая, другая худая, но я не отказался бы ни от той ни от другой, в каком бы порядке бы мне ситуация их бы ни предложила бы - я хочу сказать, я гулял вокруг нашего стана, и не возражал бы встретить кого-нибудь из них. Еще я увидел в лесу слизняка, пересадил его на веточку, которую подобрал и шел по лесу, и разглядывал его, и играл с его убирающимися рожками, и затем опустил его где-то на пень: в десяти шагах, пожалуй, от того места, где я нашел три бутылки пустые и целые, и где немного — погодя нашел четвертую, и приложил ее к трем, и нашел еще даже пятую, но она была не годной: ее сдать было нельзя, можно было бы - покупать в нее подсолнечное масло; но я не решился те бутылки везти, что бы сдать где-нибудь - почтальоны бы услыхали, как они у меня гремят в сетке, и засмеяли бы (в случае конечно полного провала), а иностранную бутылку я разбил, и еще по лесу было много разбросано ваты, здесь сваливали видимо. В канаве я нашел дохлую собаку в воде, нашел череп коровы с зубами (в спичечную коробку), и воткнул ее на сломанный сук дерев, а Курлула нашла ребра, или что в магазине называет грудинкой).

Итак, они кушали под деревьями, а когда накрапывал дождик, сидели под зонтами. Пока они кушали, мы с Курлулой гуляли. Она собирала грибы, каждый раз разных, но каждый раз поганок. Потом я предложил Курлуле покушать, и мы кушали колбасу с хлебом. Взяли нож у пары, где парень рыжий, их, правда, не было, но я взял нож. Потом его у меня шофер попросил, и обтер о чьи-то цветы (об листок конечно), я о нем что хочу сказать: у него лицо красное, лысый, а над собой повесил вырезки из журналов – две девочки, не женщины, а девочки, лет по семь. Своеобразный, думаю, кавалер, и к нашим девушкам не присоединялся - хоть костер жечь, хоть за цветами лазить. Потом, наконец, пошел дождь, и мы поехали в Клин. Тапочки я положил в боковые карманы пиджака. Экскурсовод мне объяснил на мой вопрос, что Чайковский, как пианист никогда не выступал. Почтальоны - все старые женщины, я уже говорил, - залезли в автобус. На обратном пути уже не пели. Пели, но балуясь, и пронзительно, что ой-ей-ей! Две девушки, про которых я уже говорил (одна толстая, другая худая, но крашенная). Мелькали по дороге девушки да парни, где врозь, где вместе, и вскоре мы с Курлулой были в нашем дворе .                           

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


н а       к о н ц е р т е       

з н а м е н и т о г о

 п и а н и с т а

 

 

 

 

 

 

        Я однажды бесплатно очутился на концерте
знаменитого пианиста, и мои двух-часовые злоключения мне хочется давно превратить в поучительный рассказ. Мне мои друзья, сочувствующие мне, зная, что я студент и не имею денег, а более того очень интересуюсь музыкой, дали совет, как бесплатно проникнуть на концерт. Совет исходил от полной девушки, контрабасис­тки из консерватории; она, слегка снизив голос, объяснила, что я могу зайти часов в пять в консерваторию, якобы в спортивный зал, а затем проникнуть в уборную и сидеть там, пока не будут пускать. Целый день я ожидал четырех часов, чтобы к пяти войти в служебный вход в консерваторию.
      С дрожащими коленками, но с деловые видом в глазах, прошел сначала в спорт-зал, взглянул на занижающихся там девушек, а затем, как тень, поднялся, по лестнице в уборную. Это был мой первый поход на Рихтера, и я просидел там три часа. Приходил несколько раз сторож-охранник,
это чувствовалось по тому, как он лязгал подковали сапог, кряхтел, сопел и прочее. Я досиделся до темноты и решил пойти в фойе рядом с туалетом, и позвонить от гуда из автомата, узнать сколько время. С предосторож­ностью вышел из своей кабины и прокрался к телефону-автомату, позвонил, и оказалось, что я просидел три часа абрав "100", я услышал, что
уже восемь часов вечера). Через день один мой знакомый филолог, о нем мне больше нечего не известно, кроме того, что он филолог – в раз­говоре от него ничего не узнаешь, все пусто, и не интересно, с тех пер я всех филологов не люблю, так вот он мне сказал, мельком, что заболел Рихтер и вчера, мол, был отменен концерт его. Про себя я подумал, что никто так не почувствовал на себе, пожалуй чем я. Это было мое первое знакомство с Рихтером.

      Второе, более удачное, было некоторое
время спустя, когда он выздоровел. Я пошел тем же способом и засел. Надо поделиться моими переживаниями в выборе кабины, я рассуждал так: обычно всем хочется зайти в ту кабину, которая у окна, так как там как-то жизнерадостнее, значит, там, прятаться самое худшее; остаются еще четыре: крайняя не годится, так как он туда может заглянуть, полюбопытствовать, не прячется ли кто-нибудь, так что лучше всего предпоследняя кабина, но она одновременно может быть для него соблазнительным моментом… (объектом, я хотел сказать), т.к. в середину тоже залазить неприятно, но если он действительно почувствует, что в кабинет в середине он заходить не хочет, то он все-таки повернет налево, то есть к окну скорее.  И второе, с закрытой дверью сидеть или с полуоткрытой, если с полуоткрытой, то он, не будет думать, что там кто-то прячется, но зато может сам зайти, а если с закрытой, то я всегда могу сказать, что... - ну и так понятно, что я могу сказать. И третье: не закрыть ли одну из кабин, а самому вылезти из нее, например, у окна, а сесть в углу крайней-темной кабины, тогда он будет думать, что там кто-то есть и на другие не обратит внимания......

      Но я не просидел и полчаса, как он пришел, подергал мою, и сказал, чтобы я вылазил. Я с бьющимся сердцем прогремел пряжкой, заранее расстегнутых брюк, но все-таки одел штаны, и вылез. И каким-то чудом он промедлил, и я едва спустился в большее фойе - - - да, тут надо добавить, что если бы в маленьком фойе, на середине правой торжественной лестницы, стоял клавесин, как это было однажды когда я как-то с девушками из консерватории там сидел, кто-то из них звонил по автомату, и я подсел клавесину и играл на этих божественных колокольчиках), то я бы теперь, пожалуй, не удержался, и хоть на одну клавишу, но нажал бы - но значит мои охранник замедлил, я из большого Фойе быстро начал взбираться по другой лестнице вверх. У зеркала, как привидение меня окликнула женщина из какого-то темного угла - вся консерватория была в сумерках, так как до концерта было еще часа два с половиной, но я, не останавливаясь, или что-то пробормотав, поспешил по лестнице вверх, к ложам и бельэтажам. Я слышал, что она спешила за мной, и, выйдя в коридорчики музея, где обычно прогуливается публика торжественно я неизбежно, я открыл какую--то дверь приоткры­тую и зашел, и сел, так как в ней были стулья и никого не было, были только голоса за нишей, и от туда же слышалась запись музыки на рояле. Я подумал с бьющимся сердцем, не играет ли это Рихтер? Может, это запись – его опробования рояля? или предварительного проигрывания пье­сы, и если он сам вдруг здесь, тогда я паду ему в ноги, всяком случае, сумею его растрогать, чтобы меня не выгоняли, а там глядишь, может я и сам сыграю ему чего-нибудь, и вдруг это ему понравится, и мы будем друзьями. Но вышел, несмотря на то что за ширмой слышался женский голос, какой-то щуплый спокойный человек, и спросил, что мне нужно? Я решил не врать и надеялся на его великодушие, какое у интеллигентных людей, да еще в такой ситуации
(поклонение искусству!) кажется неизбежным
в силу сентимента и много прочего другого, что
дай бог исчезнет при коммунизме, в данном случае я ополчаюсь против многих заблуждений
поэтичных и милых, но отнимающих время у людей, которым ведь предстоит великое впереди, но когда? Но он очень сухо и спокойно попросил меня уйти. И я вышел опять в коридор, где меня искала, или уже искали служительницы, я услышал шаги или это мне показалось, и сделал семь неслышных шагов, и вошел в дивный Большой зал консерватории. Казалось, что шел дождь
(но это сейчас, тогда я лишь почувствовал обреченность, одиночество и страх, и быстро стал раздумывать, где лечь: вверху или внизу, и я лег чуть выше верхних рядов). Полежав с полчаса, прислу­шиваясь и стараясь не испачкаться, особенно об пол, я вдруг решил, что нужно немного спустится, т.к. стоит ей только чуть завернуть за угол и подняться на несколько ступенек - и она меня увидит; я заготовил какую-то остроумную и трогательную фразу, которую надо произносить лежа, на случай, если меня увидят, но сейчас я ее не помню.

     Через полчаса они, то есть женщины-билетеры стали разбрасывать программки будущих концер­тов на сидения, и я вспомнил, что они действительно лежат, когда входить на концерт. Они раскладывали, как будто сеяли, ходили и бросали в бороздки семена и о чем-то разговаривали, я не выдерживал, и несколько раз выглядывал, и правильно сделал, т.к. узнал, сколько их, какие они, и как настроены. Они ходили, по рядам, разговаривали и бросали бумажки. Когда все было закончено, она сели и стали говорить о жизни и о работе. Мне было приятно, что это были хоть и контролеры, но люди, не лишенные насущных чувств. Но затем они вышли, и я уже, выглядывая, не видел ни их за­тылков, ни их голов, ни их фигур, не слышал их голосов - - я описываю так потому, что выглядывал я с опаской, и рассматривать один затылок какой-нибудь мне стоило много выдер­жки, ведь в любую секунду он мог превратиться в удивленные и неумолимые глаза, и я пропал, не говоря уже о том, как я рисковал, наблюдая их фигуры, но надо отдать им должное, они были весьма в благодушном настроения, и говорили всякие интересные вещи, что даже слушая то, о чем они говорили, я испытывал большое удоволь­ствие - когда они вдруг ни исчезли, теперь я понимаю, что вечно так продолжаться не могло, ведь они были на работе,  их работа - пускать в зал, и впереди еще концерт, но тогда, ей богу, я был расстроен, и даже испугался: что же будет дальше?). Я догадался, что они сейчас появятся в моем отделе - в верхнем бельэтаже, тогда я встал, спустился на пять ступенек и перелез через барьер, отделявший бельэтажи, и лег меж рядами. И я был прав. Сначала правда женщина зашла в боковой балкон, и, я ужаснулся, что она может увидеть меня, хотя я и лежал не плашмя, а, приживаясь к сидениям, лежал на одной руке, пряча лицо и руки. Но конечно я каждое мгновение готов был встать и выслушивать насмешливую ругань и неизбежное предложение покинуть "Консерваторию", и просить--просить, чтобы "пожалуйста" мне дали послушать Рихтера. Но все это напрасно мелькало у меня в голове, напрасно я боялся, чтобы стеклышки очков как-нибудь нечаянно не сверкнули, или чтобы проще простого, она не взглянула прямо перед собой. Сна не взглянула и вышла из ложи. Я пролежал пол минуты и понял, что ее надо ждать из другой ложи, в противоположной.

     На этот раз она может нечаянно взглянуть! Я пополз и т.к. там ряды идут полукругом, скоро
 противоположный балкон был мне не виден.

        Потом пришел, наконец, кто-то и стал трогать рояль. Чисты звуки необычного прикосновения к роялю, непосредственное туше, как говорят пианисты - да туше было очаровательным! Голоса. Выглядываю. Настройщик и охранник. Настраивал он очень приятно, но очень долго, я мог тогда подумать, что не плохо он сочинить такую вещь, чтобы были в ней столь простосердечные ноты. Затем выключили свет, и я напугался, не случилось ли опять что-нибудь со здоровьем этого пианиста, я обижался и злился, и прислушивался, и ждал. Лежа там я слышал, как заглядывали в двери люди, и говорили: "темно", или так: "Рихтер всегда опаздывает!", потом я услышал, что уже на 20 минут больше лежу, чем мне полагается. Ох, этот Рихтер! Но включили свет, неожиданно, как неожиданно вдруг хочется писать стихи. Пришел Рихтер, высокий и быстрый и попробовал рояль, попробовал подушки на стуле: то накладывал, то снимал, но наконец ушел. Мне стало обидно, что никто меня не видит. Стали входить люди, садиться, не замечая меня. Я как разведчик, быстро сел, как ни в чем ни бывало, посидел две секунды, смотря, как люди с билетами нарядно и счастливо садились на свои места, и мне было очень одиноко, и все-таки радостно, что я добился своего. Потом вышел Рихтер на сцену, быстро выйдя к краю, даже некрасиво, потому что быстро и плывя, как женщина в русском танце, но тут же он сел и стал играть, оборвав, еще искавших свои места, людей. Мне понравилась его стремитель­ность. Мне понравилось, как он играл одну вещицу, с которой я раньше был знаком, он играл ее как-то очень воспламененно. Я очень рад был, что на бис он сыграл еще раз эту вещицу, выбрав ее из всей своей программы, мне показалось, что он принес в основном ее, а остальные вощи просто для приличия, чтобы была "программа", но это уже другая область - музыки.  Еще могу добавить, что весь концерт мне пришлось стоять, и еще, пожалуй: было так жарко, что я снял пиджак. Но он играл хорошо  .

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


в   л о д к е


(
сон отца)

 

 

 

 

 

 

      мой отец уже год живет на Украине и уже под года живет в Москве - пытается прописаться. Каждый день мы играем в пинг-понг, с пяти
вечера и до десяти. Ложимся спать, если не заговоримся об искусстве, но последнее время это бывает очень редко, последний раз мы легли пол двенадцатого из-за того, что я ездил занимать деньги к своим знакомым. Однажды, вот так перед сном, папа сказал:

-Я вам не рассказывал, какой я сегодня интересный сон видел?

    Я говорю:

ет, не рассказывал ...

    Я знаю, что у отца очень интересные сны. То он видит город, в котором никогда не бывал, но идет уверенно, как будто всю жизнь там прожил, к нему подходят там разные люди, и так как он все
это запоминает, интересно все. Мне тоже пере­далась его способность видеть странные сны. Я год назад, видел очень часто огромный дом, с разными ходами, с чердака и  подвала к нему, и как я лезу в него ночевать, И последнее время я видел огромный дом Культуры или театр, где много инструментов, лестниц и коридорчиков и дверей, неожиданно позволяющих то войти, то исчезнуть … - и я прихожу, проникаю в счастливую комнату и играю на рояле, и исчезаю, если кто-нибудь идет. Иногда вдруг комната превращается в болото, и между кочками я вижу клавиатуру рояля, но маленькую, из тридцати клавиш, и те начинают уменьшаться в числе  Оба сна связаны с тем, как я ночевал на чердаках, и как ходил в консерваторию, и прочие заведения. А болото, видимо, связано с путешествиями на лодке под Каргополем. До сих пор у меня перед, глазами небо и люди (один в кепке), встретивши­еся отцу, когда он шел через "свой" город.

    Отец сразу же, после своего вопроса начал
рассказывать:

-Я видел как будто в лодке я плыву вдоль
берега. Вдалеке мои корабли стоят, в километре от меня; но я боюсь, чтобы меня не отнесло. Я подплываю и вижу, что это остров оказывается, да и тот негодный, камни голые и вода, и больше ничего нет. Ну думаю, вот так остров! Смотрю, лодка не протекает ли? Ах, протекает! Да сильно, вся полна воды, как только не почувствовал раньше? Уже полная. Я думаю, сброшу два весла и доску, которая у меня на корме лежит, чтобы лодка легче стала. Да потом, думаю, весла мне уже больше не понадобятся, а доска еще может понадобиться
(в случае чего), не буду ее бросать; а лодка уже до краев полна! сейчас черпнет, вот-вот думаю, черпнет. Ну, думаю, вот где я и утону, и тут и проснулся .